hiSocrates

Свидетель: нужен или не нужен?


«Тишина, темнота, покой – они есть или их нет? Наверное, для них быть или не быть – одно и то же. Им ничего не нужно, даже свидетель. Или нужен? Без свидетеля, наверное, нельзя. Кому тогда будет тихо, темно и спокойно?»

Я привел слова, которые произносит главная героиня романа Виктора Пелевина «Непобедимое солнце», хотя вместо них мог бы привести десятки других цитат с подобного рода вопросами. И уже не из романов, а из философских трактатов.

Чем хороша именно приведенная цитата? Тем, что здесь без околичностей сформулирована, пожалуй, стержневая «кочка», о которую неизменно спотыкается мысль, прежде всего, философская. Причем воспроизведено само это спотыкание: «Им ничего не нужно, даже свидетель. Или нужен? Без свидетеля, наверное, нельзя».

Имеется широко распространенное представление, особое коварство которого заключено в том, что оно – правда и неправда одновременно. На мой взгляд, это прежде всего неправда, потому как правдой оно является в рамках довольно ограниченной сферы.

В соответствии с этим представлением человек или субъект, наблюдатель – это тот, кто подтверждает бытие чего бы то ни было. Тот, благодаря кому звуки оказываются услышанными, зрелища – увиденными, слова – прочитанными, холодное или горячее – прочувствованным.

Согласно такому подходу, свидетельствуя, мы как бы не даем пропасть, кануть втуне, остаться незамеченным тому, о чем свидетельствуем. Радуемся хорошему, восхищаемся красивым, морщимся от какого-нибудь безобразия и как бы запечатлеваем все это.
Признаем в жидких осадках – дождь, в твердых – снег или град, в пойманной на удочку рыбе – карася, в писателе – большой талант и так далее. В этом признании чуть ли и не состоит наше призвание.

Закономерной и важной составляющей излагаемого концепта является установка, согласно которой особенно важно увидеть, услышать, засвидетельствовать самое интересное, самое удивительное, самое прекрасное, самое, наконец, главное и истинное.


Попробуем со всем этим разобраться. Для начала четко зафиксируем, что человек или субъект видит, слышит, обоняет, ощущает, а также мыслит только объекты. Исключительно объекты. Потому что именно объекты (отнесем сюда и так называемые явления или феномены) оставляют место для своего субъекта или наблюдателя.
А что такое любой объект, взятый в своей сути? Это часть, кусок, фрагмент. Нечто неполное, незавершенное.

И если субъекту важно быть свидетелем самого прекрасного, самого гармоничного, самого значимого, то придется договаривать – самого прекрасного из числа объектов, самого гармоничного из числа частей, самого главного из числа фрагментов.

И здесь налицо вопиющее противоречие. Часть и кусок если и могут быть прекрасными и значимыми, то лишь условно. А о том, чтобы часть или фрагмент воплощали собой самое гармоничное или самое главное, не может быть и речи. Всякая часть заведомо ущербна, поэтому она никак не может быть воплощением самого главного: последнее явно должно быть безупречным, лишенным каких-либо уязвимостей или изъянов. Короче говоря, самое главное с неизбежностью должно быть не частью, но полнотой, целым.

В этом месте и происходит спотыкание. Воспроизведем его: «Коль скоро свидетельствовать можно только об объектах или феноменах, а они по определению далеко не самое важное и далеко не самое интересное, то самое важное и самое интересное, выходит, остается незасвидетельствованным. Им никто не восхитится, его никто не признает, не воздаст ему должное... Никто не познает счастья лицезреть действительно настоящее, подлинное, истинное... Это же чертовски несправедливо!»


Данный стон, вырывающийся из души мыслящего человека, означает не что иное, как сожаление о том, что целое – это не часть, что полнота – это не фрагмент и так далее. «Вот было бы целое частью и мы бы о нем свидетельствовали, признавали его целость, дивились бы ею, запечатлевали бы ее...»

Почему столь странное желание – чтобы целое было частью – обуревало и обуревает далеко не самых глупых людей? Ведь наверняка неспроста целое – это целое, а часть – это часть, и первое не может быть вторым.

Видимо, все по той же самой причине – из-за спотыкания на вопросе: «Как же тогда быть с тем, что самое главное и самое подлинное, которое может быть воплощено только в целом, пропадает в одиночестве, прозябает в безвестности? Как быть с тем, что всякий, извините за просторечие, обрубок имеет своего свидетеля, а завершенное и совершенное, в свою очередь, обречены на непризнанность, неувиденность и неуслышанность?»

Конечно, можно отнестись к этому как к метафизической трагедии, роковой оплошности мироустройства, катастрофическому недосмотру Создателя или, наоборот, проискам дьявола. Но давайте хотя бы на некоторое время предположим, будто в том, что у обрубка есть свой наблюдатель, а у целого – нет, имеется своя логика и закономерность.
Начнем, например, с того, что важность признания, возможно, связана именно с нецелостью и неполнотой. Чему-то важно быть увиденным, потому что с ним что-то не так, что-то не в порядке. И «лезть на глаза» – это звать о помощи. Вспомним, как мы кричим, когда нам больно. Есть мнение, что этот крик – не просто выражение страдания, но и сигнал бедствия, способ привлечь внимание находящихся рядом.


Кроме того, части может быть важно быть на виду, то есть быть учтенной, потому что она взаимодействует с другими частями. Играет некую роль или выполняет какую-то функцию в окружающем пространстве. И приметить ее – все равно что признать за ней право на существование. Зритель – это ведь тоже работа: наблюдая, волей-неволей расставляешь все по своим полкам, ранжируешь по ценности.

 В свою очередь, что может дать наше признание тому, что не имеет внешнего смысла и не играет никакой внешней роли? Как можно догадаться, мы уже перешли к полноте, целому. Целое – цельно и, следовательно, воплощает собой самостоятельное бытие. Оно, другими словами, само по себе. Здесь возникает довольно любопытный вопрос: а является ли самостоятельность тем, что может быть признано вовне? На первый взгляд, да. Но если вдуматься, то если, скажем, я козыряю своей самостоятельностью, это явно говорит об обратном – о том, что я жду внешней оценки и тем самым завишу от нее.

Другой не менее занимательный вопрос состоит в том, что может увидеть в самостоятельном бытии внешний наблюдатель. Чтобы он хоть что-нибудь увидел, у самостоятельного бытия должны быть внешние проявления. Но ведь всякое внешнее проявление – это заодно и проявление участия во внешнем мире. А то, что участвует в жизни внешнего мира, уже несамостоятельно, неавтономно. Да и неполно без того, в чем участвует.

По большому счету, внешние проявления целого должны быть равны нулю. Это примерно как с внешними проявлениями всего, а точнее, являющегося всем. У него их, разумеется, нет, потому что воплощающему собой всё попросту некуда проявиться.


Внешнее проявление тесно связано с внешним смыслом. Чем больше сводишься к своему внешнему значению, тем активнее проявляешь себя в окружающей среде. И наоборот. В этом смысле у целого и полноты резоны «светиться» вовне отсутствуют полностью. Кстати, правомерно ли вообще говорить о такой области, как «вовне», применительно к целому? Оставить что-то снаружи, допустив и само это «снаружи», более характерно для части.

Не забудем и про то, что внешнее проявление представляет собой не что иное, как отличение. Внешние проявления чего-либо – это то, чем оно выделяется, чем оно специфично. Таким образом, иметь внешние проявления – значит иметь контекст, иметь то, от или из чего можно выделиться. Имеющее внешние проявления расположено в некоем ряду и этим рядом обусловлено. Так, проститутка на панели обращает на себя внимание своими более выгодными отличиями от товарок. Впрочем, даже будь она на улице в одиночестве, ищущий себе подругу на час мужчина все равно сопоставил бы ее с другими женщинами, позаимствовав их из своей памяти.

В свою очередь, имеющее контекст целое – это нонсенс. Мы ведь говорим не про условное целое вроде автомобиля или велосипеда. Нет, целое – это то, чего было бы достаточно, будь только оно одно. Целое не выводится из чего-то большего: его целость в том и состоит, что ему не нужна сторонняя поддержка или наружная среда. Внутри контекста возможны исключительно части, фрагменты, элементы...
Итак, мы завершили подготовку к ответу на вопрос, что мог бы увидеть или засвидетельствовать в целом сторонний наблюдатель. И заодно – чем он мог бы ему пригодиться. Похоже, здесь все предельно ясно – ничем.

Если целому чего-то не хватает – это не целое. Это во-первых. Во-вторых, целому заведомо не нужен тот, кто способен увидеть то, чего у целого нет, – внешнее значение и внешний вид.


Правда, мы еще не рассмотрели ситуацию с другого ракурса. По идее тот, кто узрит самое прекрасное и самое главное, мог бы испытать в связи с этим яркие переживания, получить незабываемые впечатления или даже преобразующий духовный опыт. Соответственно, отчего бы не предположить следующее: пусть субъект самого главного ничем ему пригодиться не в состоянии, зато самое главное, возможно, могло бы что-то дать своему субъекту.

Увы, это предположение придется аннулировать. Даже если не отвлекаться на то, что самое главное не может играть служебную роль, с получением переживаний и впечатлений все равно ничего не выйдет. Может ли быть такое, чтобы я от вас ничего не получал, а вы от меня – получали? В так называемом мире повседневности что-то похожее бывает, но мы же ведем философский, надэмпирический разговор. Каким образом полнота могла бы «подарить» некие ощущения тому, кто находится снаружи нее? Слишком радикальным: из безотносительной мне она должна была бы превратиться в то, что имеется относительно меня, то есть перестать быть полнотой.

В этом месте снова происходит спотыкание. Коль скоро самое главное может заключаться не в части (объекте), но лишь в целом, почему же в нас наличествует желание невозможного – желание знать самое главное?

Для ответа придется признаться в допущенной выше недоговоренности. Да, часть не может быть воплощением самого главного. Но и целое отнюдь не является самым главным. Ведь самое главное является таковым среди менее главного и совсем неглавного. А среди чего имеется целое? Вопрос риторический.

Целое – не только по ту сторону главного и неглавного, но и по ту сторону целого и нецелого. Целое – не главное и не не главное, оно вообще никакое, если пытаться накладывать на него те или иные характеристики. А поскольку, будучи никаким, сложно быть чем-то, целое – это еще и... можно было бы сказать «ничто», однако выразимся иначе – «не что-то». В общем, нет никакого целого. Во всяком случае, в качестве объекта или феномена.


Впрочем, никакой недоговоренности и не было, просто всему свой черед. О том, что самое главное не принадлежит миру частей, было заявлено сразу. Развивая эту логику, мы неизбежно приходим к тому, что, не будучи объектом, то есть не будучи «чем-то», самое главное не может уже быть и «самым главным». Напомним, что речь идет не о каком-то локальном «главном» вроде того, что из поговорки «главное – чтобы костюмчик сидел». Нет, мы подразумеваем за терминами их предельные значения, как и подобает в случае философского разговора. То есть в данном случае ведем речь о самом, самом главном, которое, как выясняется, наличествует таким «безналичным» образом, который не позволяет его как-либо характеризовать, в том числе в качестве самого главного: характеристики бывают у объектов и только.

Соответственно, наша как будто бы благородная тяга к окончательности и полноте представляет собой не более чем тягу к исполненному полноты и окончательности объекту и как таковая резко теряет в своем благородстве. В сущности, так нами играет ум – тот самый инструмент, который незаметно, но решительно управляет своим обладателем.


Устремляясь к самому главному («во всем мне хочется дойти до самой сути»), субъект всего-навсего устремляется к несуществующему, им же придуманному объекту. С одной стороны, мы как честные исследователи движемся от частного к общему, от второстепенного – к базовому, основному. С другой стороны, само пространство исследований – это пространство объектов или, по-простому, частей. Для нас возможны лишь те или иные части, лишь то, что ограничено нами – наблюдателями. Ведь наблюдатель и сам – часть. Часть, которая рассчитывает свидетельствовать о целом – о том, что есть тогда, когда нет никаких частей, никакого разделения – в том числе разделения на видящего и видимое. Желая наблюдать целое, субъект желает наблюдать часть, обладающую отнюдь не присущими части законченностью, полнотой и цельностью. Так субъекта обманывают его же собственные ограничения.

Продвинулись ли мы вперед в этих размышлениях? Казалось бы, да. Теперь нам по крайней мере гораздо сложнее возмущаться несправедливостью. Ведь одно дело, когда свидетель не придан чему-то значимому, тем более – самому значимому. И совсем другое – когда мы не являемся субъектами почти что ничего – «не чего-то». Не у полноты, оказывается, нет субъекта, а у какой-то пустоты. И не к наличествующему целому мы не допущены, а к целому растворенному, нивелированному, расставшемуся с самим собой, рассредоточившемуся до потери своей самости.

И все же состоявшееся продвижение немногого стоит. Ведь мы всего лишь притворились, будто согласны с тем, что целое – это отнюдь не самое главное и даже вообще «не что-то». Мы лишь сделали вид, что не стремимся быть наряду с ним. В действительности же наш интерес подогрет как никогда.

Оказывается, есть такое, что находится по ту сторону главного и неглавного. И вообще бытует так, как не бытуют, как скорее отсутствуют, нежели присутствуют. Оказывается, есть такое, что мы не можем даже вообразить! Вот бы оказаться рядом с ним! Вот бы взглянуть на него хотя бы одним глазком!

Из подобного рода побуждений, кстати сказать, возникла одна из самых отвратительных познавательных практик – апофатика с ее принципом «не мытьем, так катаньем».

Но не будем отвлекаться. На самом деле, прознав про «нечтойность» целого, мы не прознали ничего, а просто облапошили самих себя. Вглядевшись близорукими глазами в овощ на столе, можно обнаружить, что это не огурец, а кабачок. В свою очередь, невозможно обнаружить (понять), что «это – не объект». Ведь, по сути, здесь сформулировано следующее: «Этот объект – не объект». Так называемое признание в не-объекте не-объекта осуществляется принципиально иным образом – в виде «испарения» его субъекта (безо всякого, другими словами, признания). Впрочем, об этой перспективе рассуждать бессмысленно, вернее, еще бессмысленнее, чем даже вести весь этот разговор.

Ведь он и в самом деле ни к чему, кроме очередного спотыкания, привести не может.
Догадавшись, что целое или самое главное есть так, словно его нет, мы волей-неволей представляем себе это отсутствие. А представив, вновь приходим к выводу, что «без свидетеля наверное нельзя».

И в нас снова закипает возмущение по поводу метафизической несправедливости, к которому на этот раз примешивается чувство обиды: оказывается меня, субъекта, создали, чтобы я фиксировал всякую чушь, какие-то обрубки и обломки, а настоящее, подлинное устроено так, что к нему даже не подобраться.

Попытаемся снять эту обиду: «Говоря о настоящем и подлинном, ты считаешь, что это такие объекты, но как объектов настоящего и подлинного нет, поэтому ты, по сути, обижаешься на свое отсутствие рядом с тем, что отсутствует тоже. Не считай ты настоящее и подлинное объектами, ты давно бы махнул бы на них рукой. Лишь их мнимая объектность притягивает тебя к ним и ничего более». Помогло?


«Меня притягивает то, что больше, чем часть и осколок, и даже если целое не является объектом, но ведь оно есть – пусть и каким-то загадочным необъектным способом». «Ты только что придал этому способу черты объекта и не заметил этого. Целое никак не выпячивается и, соответственно, не зацепляет внимания, не позволяет оказаться напротив него, как мы оказываемся напротив объекта или явления. Оно как бы отменяет себя своей целостью, закрывает себя как гештальт. Сходным образом безграничное теряется в своем безграничьи. Целое есть так, как будто ничего нет, как будто все кончилось». «Хочу побывать там, где все кончилось!» «Но ведь там, где все кончилось, кончился и ты сам». «Все равно хочу!» Как видим, увещевания бесполезны.


Героиня пелевинского романа обеспокоена тем, что если покой никем не переживается, то его как бы и нет. Он словно недовоплощен, неактуализирован. Спокойно должно быть кому-то. Иначе не будет никакого покоя. Но ведь все ровно наоборот! Достаточно провести элементарный эксперимент. Улечься в зашторенной комнате, расслабиться, успокоиться и начать внушать себе: «Покой. Я чувствую покой. Именно я чувствую покой. Именно мне спокойно. Именно мне – Пелевину Виктору Олеговичу, автору множества романов, культовому писателю, кстати, новый роман встретили не очень, но это ерунда, просто публика уже не та, хотя, возможно, в следующем романе следует избегать такой эклектики и сюжетных ходов в духе Дэна Брауна…» В общем, когда спокойно кому-то, то это явно ненадолго. Надолго – это когда спокойно никому («не кому-то»).

Кто-то спокойный – это contradictio in adjecto, поскольку субъектообразующим фактором является не что иное, как беспокойство, напряжение. Соответственно, я могу быть напряженным, беспокойным, тревожащимся и так далее, но не спокойным. Мне спокойно в той мере, в какой я размываюсь, теряю границы, очертания, освобождаюсь от самого себя. Кто-то успокаивается в той мере, в какой все меньше обнаруживает себя кем-то. И лишь когда никакого покоящегося уже не отыскать, можно говорить о качественном, глубоком, настоящем покое.

Если мы имеем субъекта, который что-то улавливает или воспринимает, то это уже не покой, а активность, работа. Кроме того, перед нами сюжет разделения или, другими словами, разлада: воспринимающий противопоставлен воспринимаемому, держит дистанцию между ним и собой, что требует известного напряжения. Наконец, то, что он воспринимает, никогда не будет покоем, потому что воспринимается выделенное, выпуклое, выбивающееся из ряда вон, в общем, беспокоящее. Беспокоящий покой – вот что доступно нам как субъектам.

Вернемся к началу, когда было сформулировано популярное представление, согласно которому человек или субъект, наблюдатель – это тот, кто подтверждает бытие чего бы то ни было. Что здесь ошибочно, так это слова «чего бы то ни было». Впрочем, они же и правдивы. Это довольно тонкий момент, потому что субъект действительно фиксирует все, но все – из числа объектов, феноменов. А ими вроде как все и исчерпывается. Во всяком случае, утверждать, что помимо объектов есть еще и не-объекты – довольно скользкий путь, но именно на него выводит сопутствующая разоблачаемому представлению установка, отдающая приоритет фиксации сущностного, базового, окончательного или, просторечно выражаясь, главного (в пределе – самого главного).

Призвание субъекта – это действительно фиксация и регистрация, контроль и учет объектов и феноменов. И претензии субъекта на большее нелепы. Впрочем, неверно смешивать призвание субъекта с нашим призванием. Я сознательно не буду конкретизировать с каким таким «нашим» (впрочем, у меня бы это и не получилось).
Равно нелепо подавать как горестный тот факт, что о целом никто не знает. Как уже было отмечено, в случае с целым знать попросту не о чем. Зато каждый из нас испытывал, как его неумолимо вовлекает внутрь, едва он «соприкасается» с «чем-то», воплощающим собой завершенный мир, самодостаточное бытие или полноту жизни. Не здесь ли уместнее вспомнить про призвание или сбывание?

Часть оставляет снаружи, целое забирает внутрь. Части противопоставляешься в силу ее отдельности, целое же «воспринимается» как неиное. Части нужен дополняющий (якобы дополняющий) ее зритель или «смотрящий», а целое таково, что его не дополняешь, но совпадаешь с ним, как совпадают с тождественным. Впрочем, дело не столько в тождестве меня и целого, сколько в том, что целое единственно есть и, значит, быть можно лишь в качестве целого. Мир объектов дискретен, мир полноты – един, целен. И держаться от единства на дистанции можно только в одном случае – если это фальшивое, местечковое единство.

Глаголы «исчезнуть», «пропасть» имеют негативные коннотации, но этот негатив связан прежде всего с социальной жизнью. Есть, конечно, более приятное слово «слияние», но оно, увы, не подходит: субъект не столько сливается с целым, сколько замещается им. Хотя психологически это и может переживаться как слияние, соединение. Единство таково, что в нем именно пропадаешь, исчезаешь. В значении – перестаешь быть отдельностью, хотя это уточнение мало что меняет. Ведь сказать «я перестал быть отдельностью» – все равно что смолоть чепуху. И, кстати, пропасть можно лишь в том, что и само – ненаходимо.
С учетом сказанного тему призвания придется все-таки закрыть. Да, это звучало бы красиво: «Наше сбывание в том, чтобы уступить себя полноте, вовлечься в целое». Но, во-первых, упомянутые уступка и вовлечение происходят не по нашему произволу и, соответственно, не могут выступать в качестве миссии. Во-вторых, коль скоро наше «вовлечение» в полноту связано с тем, что только она и есть, о чьем сбывании идет речь? Если что и сбывается, так это сама полнота. Впрочем, и это неверно: полнота возможна как сбывшаяся изначально, точнее, как то, чему ничего не надо – даже сбываться, еще точнее – как то, чего феноменальным образом нет, а про то, чего нет, как-то уже не с руки говорить, что ему – какому такому «ему»? – ничего не нужно.

Самому главному мало территории, отведенной объекту. Поэтому, дабы выйти за рамки, отведенные ущербному или, помягче, неполному, оно преодолевает саму субъект-объектную дихотомию. В завершенное субъект и объект взяты разом и тем самым сняты, преодолены, погашены взаимопроникновением друг в друга. Больше нет повестки признания, правильного позиционирования, равно как и проблемы согласования разного. Потому что разного – нет. Разумеется, то, что отменяет разное, отменяет и самое себя: в противном случае оно бы от чего-то разнилось.

И тут уж решать уважаемому читателю: нужен такому свидетель или не нужен? Причем, даже если уважаемый читатель решит, что не нужен, в нем сразу же поселится червь сомнения: ведь, как ни крути, он решил, что свидетель не нужен «чему-то» (пусть и поданному под соусом «не чего-то»), а всякому «чему-то» свидетель явно бы не помешал.
Sapiens
Made on
Tilda